Татьяна
Палагея. Полина.
бабушка Палагея жила в старом бараке, мазаном глиной. Длинный темный коридор, знавший одну разъедную лампочку на все десять квартир, был выкрашен темно-коричневой краской в рост. "Улица Молодежи, 9", говорила она всем. Бабушка осталась одна с четырьмя на руках после смерти мужа. Он умер от полученных ран после второй мировой. За все те годы, что она жила после него, ни один мужчина так больше и не появился в ее доме. Указательный палец правой руки навсегда был обезображен ударом топора, сросся неправильно и не разгибался, из-за чего всегда казалось, что она грозит пальцем. Но это не мешало ей чесать овечью шерсть, прясть, месить тесто и делать все остальное по дому.
В доме была "голландка". В праздники бабушка пекла в ней пироги, "дружную семейку"., куличи и булочки. Там же, рядом с печкой, было самое укромное место для детского горшка и восседающих на нем сначала детей, потом внуков. Сидели на горшке подолгу. Забегавшаяся бабушка вспоминала об очередном "страдальце" , который к тому времени успевал уже изъездить верхом добрую половину комнаты вдоль и поперек, снимала с горшка, горшок держался крепко на детской попке и, когда его отлепляли, на розовой коже оставались белые следы.
Внуки, выросшие под звуки казахской домбры по утрам, вечного "Алматахта жеты сагат", и не видевшие фильмов ужаса кроме "Всадника без головы", иногда шутили над бабушкой Палагеей. Крадучись, ползком пробирались в комнату, пока бабушка пряла, сидя на кухне, слушая очередную симфонию по радио.
А как сладко засыпалось на пуховой перине. Дети проваливались в сон мгновенно, так легки были пуховые объятия. Просыпались от утренней молитвы бабушки и запаха пирожков с ливером. В большую сковороду бабушка бросала кусок сливочного масла, масло таяло, в него окунали горячий пирожок. Посредине стола стоял самовар. Начищенный. В его боках отражались детские лица.Чай пили из кисушек. Кесе по-казахски. Пиала по-русски. Себе бабушка наливала сначала в блюдце и прихлебывала, щуря глаза, макая в кипяток кусок сахара. Сахар и не думал таять. Он был как кремень. Даже после кипятка его трудно было откусить. Бабушка сидела, разрумянившись, короткие минуты отдыха были упоительны.
Зимой внуки щеголяли в пуховых шапках и толстых носках из пахучей овечьей шерсти. Шерсть кусалась и пахла чем-то непонятным детскому уму. Бабушка учила прясть. Чесать. Внукам на колени постилали запон, чтобы сор из шерсти сыпался в него. На кудель ставили утюг, веретено непослушно падало из слабых детских пальчиков и отказывалось крутиться в кисушке. Запонов у бабушки было много. Разных. Она повязывала его на талии и хлопотала в нем до вечера. Даже в те минуты, что выходила к соседкам погреться на завалинке, запон был на ней. Натруженные руки со вздувшимися от времени и работы венами лежали поверх запона . Я очень хорошо их помню. Темные. Вены бугрились и я ловила их, как ручейки рек, пальчиками. Вены убегали и потом снова возвращались на свое место. Сравнивала свою белую детскую кожу с цветом кожи бабушки и удивлялась. Ответов на вопросы, возникавшие в голове, я не находила.
Яркие образы, всплывающие из прошлого, особенно часты сейчас.
Детство рядом с бабушкой. Самовар. Горшок. Пироги. Казахское радио по утрам. Печка и куличи с сахарной глазурью, которую ты монотонно взбиваешь алюминиевой вилкой.
У образов есть определение. Счастье.
Пытаясь сохранить все эти кусочки детской мозаики, моя дочь носит ее имя. Полина. Палагея. Мне так хотелось.